Диалектика и письменность
Вдумчивый взгляд на историю той мысли, которая исследует повсеместное, но также почти всегда неожиданное взаимное превращение противоположностей, позволяет не только обнаружить удивительный параллелизм характерных исторических форм диалектической логики и политического процесса, но также добавить в этот параллелизм техническую сторону слова.
Ни для кого не секрет, что Сократ непосредственно примыкает к эпохе наивысшего политического сознания античного мира, что это была эпоха высшего расцвета политической жизни рабовладельческой эпохи экономической формации. Нет ничего удивительного в том, что имперский Рим ни в области политической теории, ни в области мышления о мышлении ничего нового против Аристотеля не достиг. Совершенно неслучайно то, что само понятие «политика» находит систематизацию у Аристотеля, а его наиболее напряжённое содержание относится к практике сократовского времени.
Средневековая диалектика, не будучи самостоятельным поиском истины и утратив непосредственную связь с диалогичеки-политическим столкновением противоположных мнений, тем не менее выработала многие логические формы, в которых позднее стали выражать единство мира и принципы его монистического познания. Это относится не только к высшему типу средневековой диалектики, нашедшему выражение в системе Спинозы, но в ещё большей степени к учениям Экхарта и Мюнцера. Если рабовладельческой эпохе мы обязаны понятием политики, то феодальная эпоха экономической общественной формации породила такое явление как политический коммунизм. Разумеется, он был также мало типичен для своего времени, как и публичная политика для времён рабовладения, но вряд ли можно отрицать то, что публичная политика и политический коммунизм - это всемирно-исторические завоевания своих эпох; что это те линзы, под которыми будущее рассматривает и будет рассматривать эти эпохи.
Последняя, капиталистическая эпоха экономической формации, наконец, порождает современную диалектику, которая одновременно наследует и Мюнцера, и Экхарта и Сократа за счёт того, что обслуживает практику, объединяющую основные логические потребности соответствующих исторических систем диалектики. Освоение общественной формы движения материи требует субъектности на всех уровнях, которые были характерны для прошлых диалектических систем. Теперь нужно не только выявлять объективный общественный закон (как это делает метод Сократа) и не только «слушать Откровение в себе» (как это делает средневековая диалектика), но и согласовать действия миллионов «слушателей Откровения» с объективным общественным законом. Поэтому только современная материалистическая диалектика Ленина, вызвавшая к жизни теорию партии нового типа, органично соединяет наследие прошлых диалектических систем. Ведь, как мы помним, диалектика Сократа исторически показала чрезмерно слабую субъектность его современников, которые больше были формой проявления самых мелких общественных законов, чем их творцами. Создавший себя сам Сократ потому и остался в памяти человечества как несомненное и памятное исключение. Экхартовская диалектика, наоборот, в лице практики немецкого политического коммунизма XVI века погибла в субъективизме. Политическая неудача раннебуржуазной революции 1525 года в Германии привела к тому, что Откровение, трактуемое Мюнцером как голос разума, стали слушать такие идеологи, которые не имели за собой ни теоретической, ни политической силы.
Слабо инструментализированная диалектика Экхарта спустя три столетия закончила по этой причине субъективизмом, ибо взять в союзники объективный общественный закон она не смогла, несмотря на героические усилия немецкого предпролетариата и крестьянства. Это теоретическое падение (закреплённое в кальвинизме) повторяет позднейшую историю буржуазного рационализма бэконовского толка (его падение закреплено в юмизме), историю всей ноэтической, по терминологии Милана Соботки, линии. Но если субъективное падение экхартовской диалектики было трагедией, за которую Германия заплатила более чем тремя четвертями населения и производительных сил, то падение эмпиризма в юмизм было уже фарсом, а ещё более грязным водевилем было падение официального позитивистского мышления стран народной демократии в клерикализм. Впрочем, за это, последнее падение цену ещё предстоит заплатить. Её величина может быть оценена на украинском примере. Причём явно, что украинский народ заплатил ещё не полную цену за господство ноэтической линии, то есть за практический отказ от обобществления.
В немецкой литературе этапы практического формирования диалектической логики обычно связываются с Сократом, Мюнцером и Лениным. За последними двумя выдающимися практиками в теоретическом отношении нередко подразумевают решающее влияние Экхарта и Кузанца, Гегеля и Маркса. В такой схеме, даже с извинением её неизбежной абстрактности, однако, мало истины.
По непосредственно практической линии с Сократом нельзя сопоставить кого-либо лично. Сократовская диалектика не имела одного или нескольких всемирно-исторических практиков. Ближайшим практическим осуществлением сократовской системы, её деформацией для широкой практики было христианство. Уже давно доказано, что ксенофонтовская «Апология» и платоновские диалоги стали непосредственным источником вдохновения житийной литературы, непосредственно плагиатившей оттуда самые популярные мотивы своего творческого периода, закончившегося массовым взаимным плагиатом разных житий, утративших в результате серьёзное различие[1]. Также стоит вспомнить, что патристика весьма быстро пришла к рассмотрению Сократа как «христианина до Христа»[2]. Однако подобное сопоставление должно служить не сближению, а отдалению. Российский мыслитель Лобастов правильно проводит чёткое различение «линии Сократа» и «линии Христа». Точно также Мюнцер, в отличие от Экхарта, чётко ставит на широком теоретическом просторе нравственную проблему как проблему экономическую. В Германии к этой мысли спустя три века вернулся только Фихте, а её современное решение основано на работе 1847 года, названной «Немецкая идеология». Известный разрыв метода Гегеля и метода Маркса имеет ту же самую природу.
Напомнив основные политические и логические коллизии из истории диалектической мысли, стоит добавить ей третье — техническое — измерение. Это будет то измерение, на шкале которого нанесены метки живого слова, письменности и базы данных.
Марек Ян Семек в своей статье «Почему Сократ?» отмечал следующее: «Сократ не писал, был принципиальным сторонником устного слова. Поэтому также наше знание о нём происходит исключительно из вторых рук - из описаний и свидетельств людей, которые с ним непосредственно имели дело». Здесь важно зафиксировать отношение Сократа к письменности как к тому, что только входило в широкое употребление, что только-только входило в сферу общественно-необходимого. Сократа совсем немного времени отделяет от создания систематических всеобъемлющих трактатов Аристотеля Стагирита, он остаётся (по словам Семека) тем, «кто не написал ни одной работы, а о котором написано уже (и сейчас ещё пишется) огромное множество книг». Вероятно, это отношение Сократа к письменности имеет более глубокий смысл, чем казалось его современникам или ему самому. Чтобы найти этот смысл, стоит перенестись почти на два тысячелетия вперед и на столько же километров на север. Иоган Экхарт демонстрирует нам удивительно близкое в своей практической основе отношение к письменности. Он пишет обширные латинские трактаты, но одновременно произносит немецкие проповеди, которые не считает необходимыми кодифицировать. Проповеди Экхарта, как и свидетельства о Сократе, всецело являются вторичными и неавторизованными источниками. Следовательно, Экхарт одновременно наследует Сократу и Аристотелю не только логически, но и «технически». Чтобы сильнее запутать читателя, стоит привести тот факт, что Томас Мюнцер был одним из первых революционеров, которые смогли опереться на возникновение буквопечатания. Прокламация как жанр принадлежит не Мюнцеру, но массовая политическая прокламация непосредственно связана с его деятельностью. Немецкий коммунист непосредственно подчиняет печатные работы диалектике в античном смысле, хотя сам оценивает эту свою деятельность в эсхатологической перспективе средневековой диалектики Экхарта и Кузанца.
По внешней форме выравнивание значения произнесённого и напечатанного начинает проявляться только в работах Маркса и Энгельса (наиболее ярко оно впервые проявляется в «Манифесте...»). Суть этого выравнивания, по всей видимости, состоит в том, что постигается подлинная роль опосредствования в общественной жизни вообще и опосредования слова печатью в частности. В особенности это выравнивание значения произнесённого и напечатанного характерно для работ Ленина, причём оно ярко проявляется уже в работе «Кто такие друзья народа...». Известно, что Ленин до 1905 года не делал широких публичных докладов. Но даже период публичных выступлений на политических должностях Российской Социалистической Республики почти ничего не изменил в его речевой практике в смысле логического соотношения произносимого и печатаемого. Умное нивелирование различия произносимого и печатаемого - это не просто факт, тем более, не произвольный выхваченный факт, относимый к наследию Маркса, Энгельса и Ленина. Этот факт, отражающий огромную практичность их работ, более чем явно проявляется в том, что они уже два десятилетия лидируют в абсолютном количестве приводимых цитат. Впрочем, в первой десятке наиболее цитируемых в мире авторов Маркс, Энгельс и Ленин закрепились более полувека назад. К этому феномену абсолютного цитирования стоит добавить феномен относительного цитирования. Дело в том, что безоговорочным лидером удельного цитирования на объём исторически-связанного (даже не авторского) наследия (в буквах или звуках — всё равно) является тот, «кто не написал ни одной работы, а о котором написано уже (и сейчас ещё пишется) огромное множество книг». Это лидирующее положение классиков диалектической логики, очевидно, не случайно. Также неслучайно то, что в первой двадцатке наиболее цитируемых авторов уже много лет стабильно находится место для Гегеля.
Современная форма безбумажной письменности — базы данных — также уже фактом своего появления вынуждают нас переосмыслить своё отношение к доставшимся формам наследия. Ведь примерно к одному и тому же времени относятся модель формально-математической машины, двоичная логика, исчерпание философии, конец классической буржуазной политической экономии, первый кризис перепроизводства и формирование научного коммунизма. Всё это было тесно связано с передовой капиталистической страной своего времени — Англией.
Книгопечатание было той технологией, которая была подхвачена общественными агентами, стремящимися к буржуазному развитию. В этом смысле оно быстро было поставлено на службу буржуазной идеологии, и общественные потребности со временем выработали сочинительский стиль, отличный как от античных, так и от средневековых капитальных трактатов. В подобном же положении находится человечество сейчас. Оно уже может составлять базы данных (печатать книги), но пока не умеет применить их должным образом ко всей общественной жизни (не имеет специальных жанров художественной литературы). Эта прямая аналогия современности и мюнцеровской Германии не может не ориентировать нас на поиск аналога прокламации — способа применения баз данных, опирающегося на произносительность[3], сократическую непосредственность. Очевидно, что как прокламация не происходит из теории письменности и книгопечатания, так и этот способ применения баз данных не будет происходить из теории баз данных. Он будет происходить из предреволюционной ситуации, технологически сопровождаемой новыми возможностями. Причём не стоит отождествлять новый способ непосредственной диалогичности с такими поверхностными явлениями, которые стоят за словами «мем» или «твиттер-революция». Стоит напомнить, что мюнцеровская прокламация, в отличие от современной политической листовки, ориентировала на максимально глубокое и долговременное формирование, сохранение и развитие субъектности. Ни меметическая техника, ни твиттер-подстрекательство не предполагают ни первого, ни второго ни третьего. В действительности поэтому тайна всех форм письменности - это подлинная история субъектности.
Античность не знала систематического документооборота, и даже учётные книги обычно не очень широко выходили в эллинистическом мире за пределы храмового хозяйства. Раб выполнял не только физические функции хозяина в своём труде (то есть был его орудием), но мог быть его памятью. Рабы заучивали любимые поэмы и мелодии своего пана, напоминали ему о состоянии хозяйственных дел. В этих условиях не только магнитный диск, но даже пергамент был, как правило, излишним. Письменный учёт по мере систематизации получал безличные формы. Эта тенденция не могла остаться у Сократа без осознания, и потому сферу общественного воздействия он резко отграничил от письменности, ибо из письменности, «книжной учёности» (как говорили уже в мюнцеровские времена) диалектический метод Сократа никогда не был бы выведен. Он слишком тесно связан с непосредственной жизнью общества, с его раздирающими конфликтами для того, чтобы адекватно и по существу полно отразиться в письменности, которая только-только приучалась нести людям творения Гомера и Эсхилла. Достаточно сказать, что деление Торы и Евангелия на главы и стихи было осуществлено при жизни Лютера. Устойчивая типографика с заглавными буквами, пробелами и знаками препинания также формировалась вместе с книгопечатанием взамен того текста, где пробел нередко разделял предложения, а не слова. Универсальность знаков препинания от Лиссабона до Москвы и от Афин до Стокгольма служит красноречивым свидетельством той эпохи. Артикли, сокращающие «этот» и «какой-то» тоже пришли в живую речь из книжного повествования. Книжную природу имеют также инфинитивы и деепричастные обороты. Не зря до сих пор слова типа «сідзячы»[4] считаются в белорусском языке полонизмами, а в украинском языке метками книжного стиля.
Письменность, лишённая всех перечисленных средств, потому оказалась лишена возможности адекватно отразить деятельность Сократа. Разноголосица в отношении его наследия у ближайших свидетелей - это не только свидетельство классово-мировоззренческого и политического конфликта их точек зрения, но и свидетельство того, что вообще письменностью очень непросто схватить масштаб деятельности Сократа, хотя иного способа человечество не знало. Отчасти это следствие того, что подлинного понимания природы письменности античность ни теоретически, ни практически не знала.
Надписи, как немые сообщающие рабы, были ограничены в использовании там, где было достаточно живых рабов. Природа античной и вообще бумажной письменности полностью выявляется там и тогда, где эта природа становится недостаточной для широкого общественно-необходимого воспроизводственного процесса. Это впервые произошло в системах промышленного перфокартного учёта ленинского времени. Ленин внимательно всмотрелся в новые технологии промышленного учёта. Он попытался осознать последствия тейлоризма как способа организации труда, требующего новой учётной базы, но сделать из её появления глубоких выводов не смог, - дело было в разорённой стране с недостатком элементарных промышленных и культурных средств. Наконец, принципиально новую точку зрения, позволяющую переосмыслить наследие Сократа, представил Виктор Глушков, опиравшийся на наследие Гегеля и Ленина. Язык, как непосредственная действительность мысли, был разделён Глушковым на две группы явлений в зависимости от содержания (а не формы как у позитивистов) высказывания. Первая группа языковых явлений была сформирована Глушковым из всего того, что отторгал в письменности Сократ. Машинный язык является непосредственной действительностью мысли, но не может быть прямо рассмотрен как опосредствованная действительность дела. Форма машинного высказывания прямо тождественна его содержанию - «X имеет все имущественные права на объект №Y». В этом высказывании нет опосредованного дела, нет изменения, нет простора для педагогики и политики. Общественный процесс такое высказывание отражает в самой ничтожной мере. Лишь сумма таких высказываний, вся база данных может иметь общественное значение. Наконец, непосредственное содержание никогда не может быть тождественно с формой классических работ по диалектической логике. Несмотря на то, что ленинская мысль может быть реализована последовательностью уникодовских байт, её невозможно вывести из их формы. Лишь критическое прочтение, дотошное сомнение в каждом тезисе может сделать для нас привычной сокровищницу ленинской мысли. А эти функции доступны всё-таки только человеку, ибо его сомнения только и могут появляться что из его практических потребностей, из потребностей доступного ему участка общественной жизни. Не зря сократические свидетельства сопротивляются попыткам формального прочтения едва ли не более, чем иные памятники античной мысли вместе взятые. В каком контрасте состоит это с тем, что в 29 томе Ленин весьма бегло останавливается на наследии Сократа как на вполне известном[5]. У меня сложилось впечатление, что предметом интереса российского мыслителя является не столько само наследие Сократа, сколько его восприятие Гегелем. В пользу такого взгляда говорит контекст. Что касается самого существа сократической диалектики, то она была более чем прочно усвоена Лениным. Сократические мотивы особенно отчётливо прочитываются в тех ленинских работах, где он намечает сколь-либо долгосрочные политические меры. По всей видимости, практической трактовкой наследия Сократа Ленин обязан Чернышевскому, ибо существо переработки гегелевской диалектики Марксом и Энгельсом не было детально известно автору «Материализма и эмпириокритицизма», но оно уже было известно автору «Тетрадок по философии». Работа «Что делать?», открывающая ряд работ по общественно-педагогической диалектике или диалектической педагогике, восходит к Чернышевскому не только названием, но и трактовкой сократического наследия в духе поиска средств против абстрактного просветительства, от которого сам Чернышевский, при всех усилиях, избавиться не смог. Тем не менее, именно эти уроки его деятельности были особенно тщательно выучены Лениным.
Если возвращаться к вопросам логики, то Сократ, Экхарт и Ленин являются характерными фигурами не только трёх устойчивых форм диалектической логики (гегелевская логика была исторически молниеносна), не только трёх прогрессивных эпох экономической общественной формации, но и трёх технических эпох письменности. Сократ - характернейший представитель эпохи бумажной письменности, ибо примыкающие к нему свидетельства не зря лидируют по плотности цитирования. Экхарт, Мюнцер и Спиноза - это характерные герои эпохи книгопечатания, эпохи когда, единство мира получило зримую пунктуационную форму, поскольку знаки препинания были оказались одними из первых циркулятов едва сформированного морским транспортом мирового рынка. Экхарт, Мюнцер и Спиноза лишь предугадали некоторые формы единства мира, которое породило впоследствии весьма поздно осознанные процессы, названные глобализацией. Однако и здесь Маркс и Энгельс смогли уже в 1848 году систематизировать все предпосылки глобализации и собрать их из известной литературы в «Манифест коммунистической партии». Ленинские занятия по экономике империализма потому с неизбежностью сделают его характернейшим мыслителем новой безбумажной эпохи трансконтинентальных баз данных. В этом смысле глушковская концепция безбумажности показывает нам ту перспективу, которая вернёт языку сократическую направленность непосредственного педагогического средства и со временем изгонит бюрократию и канцелярский жаргон, разновидностью которого является позитивистская терминология «последних достижений естествознания», порождаемая тем же самым кретинизирующим общественным (классовым) разделением труда.
Интересно вспомнить, что Мюнцер, как и в особенности, его австрийский соратник Михель Гайсмайер, был сторонником бюрократии. Требование строгого письменного учёта было соединено в программе тогдашнего политического коммунизма с требованием организации системы помощи инвалидам и больниц. Очевидно мысль о том, что передовое общественное устройство требует передовых средств учёта, был понятна уже тогда. Однако как в наследии Мюнцера бесполезно искать понимания опасностей бумажного учёта, так и в наследии Ленина бесполезно искать руководства к организации машинного учёта. Очевидно, однако, что ревизия баз данных в настоящий момент куда доступнее любому грамотному члену общества, чем бумажный учёт в мюнцеровские времена, и чем выемка документации в ленинские времена. Тем более базы данных позволяют легко комбинировать первичные факты в нужных ракурсах, и это никак не отражается (в отличие от изъятия документов инспекцией в ленинской России) на текущей работе учётных органов.
О том, что именно та логика, контуры которой выступают в т. н. «завещании Ленина», будет общезначимой в период активного ухода от бумажного учёта, свидетельствуют весьма необычные факты. Вот например, Бьёрн Страуструп, выдающийся датско-американский техник, решающим образом повлиявший на современную спецификацию формального языка программирования C++. Проведя большую часть времени в США, он вряд ли когда-либо имел систематические занятия по содержательной логике. Его сложно заподозрить в знакомстве с наследием Гегеля, в штудировании Аристотеля или Экхарта, в умении критически подойти к ленинским «Тетрадкам по философии». Тем не менее, в той книге, где Страуструп описывает возможности и развитие названного формального языка, он вынужден, во-первых, строить основное повествование как восхождение от абстрактного к конкретному и, во-вторых, разворачивать повествование как последовательное разрешение противоречий внутри каждого следующего раздвоения единого. Понятно, что на родине Маркса и Гегеля перевод книги Страуструпа не произвёл почти никакого впечатления, но он, всё же заслуживает уважения и удивления, ибо в форме изложения, приближенной к «Науке Логики» Гегеля и лишённой остатков схоластического взгляда, мы должны видеть произведение американской англоязычной технической литературы. Нужно также признать, что по части изложения истории и возможностей языка C++, Страуструп очень немногому бы мог научиться в результате сознательного знакомства с современной диалектической логикой, хотя она, несомненно, была бы ему полезна для применения за пределами узкой сферы раскрытия возможностей формального языка программирования. Помимо труда Страуструпа, стоит упомянуть необходимую логику такой сферы, как создание программ, начинающих работу машины. Они обычно называются основной системой ввода и вывода, БИОС[6]. Как пояснили связанные с разработкой программ для БИОС люди, их сфера задач отличается острой противоречивостью. Например, только что включенный процессор должен выполнить некоторые действия, вообще не имея доступа к оперативной памяти, ибо эти действия предполагают как раз её обнаружение и инициализацию. Также интересно, что составить программу для БИОС можно, только имея вычислительное средство с уже готовым БИОС. Таким образом, программы БИОС, подобно человеческой личности, имеют ярко историческую природу и опираются на всю предшествующую историю. Сходство с формальной стороной порождения человеческой личности так велико, что даже воспроизведение нового БИОС без прямого использования существующей вычислительной техники также мало доступно лучшим специалистам по созданию БИОС, как мало доступно сейчас лучшим педагогам создание личности в слепоглухом существе. Тот же Страуструп замечает в другой своей работе, переведённой на немецкий язык, что компилятор, то есть (упрощая его задачи) программа для создания программ из текстов, сам должен быть скомпилирован каким-то иным компилятором.
Одним словом, специальная логика современной вычислительной техники явно движется в сторону сознательного освоения и применения всех тех логических форм, на развитие которых ориентировал своих последователей Владимир Ленин в «Тетрадках по философии». Тех форм, которые нашли систематическое изложение в работе Эвальда Ильенкова «Диалектика абстрактного и конкретного в научно-теоретическом мышлении». Это отнюдь не случайное сходство. В центр труда программистов, как можно судить, поставлен не просто процесс описания труда, а процесс схватывания развития в своей моделируемой области. Неверное отражение развития может привести к тому, что обслуживание программы в изменившихся общественных условиях будет не дешевле её создания. Именно на моменте различения существенного и преходящего, видимого, узко-конъюнктурного многократно акцентирует внимание Страуструп. И совершенно неслучайно в политической экономии этот мотив трудосбережения, а, следовательно, образования освобождённого времени, тесно связан с направлением движения на коммунизм, на повышение потребительной стоимости, производительности труда и экономию общественного времени. Хотя, конечно, в труде большинства современных программистов вряд ли действуют хотя бы иногда некоторые из этих тенденций. В отличие от Страуструпа, они редко когда могут отличить видимость от сущности и потому действуют подобно народным сказителям подроссийской Азии: что вижу, то и выражаю словом. Об экономии даже собственного труда тут не может быть и речи, не говоря об созданном общественном свободном времени. Но также несомненно, что высокооплачиваемые программисты в Германии занимают прочное экономическое положение именно потому, что искусны в отделении видимости от сущности в тех областях, которые они выражают на формальных языках. Именно за счёт этого отделения они своим небольшим трудом делают избыточными значительные массы чужого труда, что и обуславливает высокий уровень заработной платы, возможность которого обеспечивается перенаправлением небольшой части получаемой за счёт их труда экономии в их доход.
Прочитывая после бесед с программистами книгу Якуба Клоц-Коноколовича «Практический разум в философии Канта и Фихте. Господство практичности в классическом немецком мышлении» сложно не приобрести твёрдое убеждение в том, что только падение бумажного учёта делает по-настоящему всеобще-актуальным наследие той линии мышления, которая противостоит ноэтической — транцендентализма и материалистической диалектики. Ибо в лице требующего небывало острого различения сущности и видимости труда программиста самые глубокие концепции классической линии мышления входят в политэкономическую основу современного общества и, тем самым, подготовляют новые, небывалые возможности трудосбережения, которыми сможет воспользоваться общество уже на следующий день после политического подавления противников обобществления.
Таким образом, природа производительного труда программиста, особенность сферы этого труда, не имеющей собственного развития, а отражающего окружающий мир, порождает в отрасли необходимость освоения логики развития, которой может быть только материалистическая диалектика, понимаемая в тождестве с теорией познания и логикой. Тем самым, содержательная логика, представленная именами Маркса, Ленина, Канарского, Семека, Ильенкова и Босенко получает с наладкой безбумажного учёта новую сферу своего приложения, в которой, изнутри подрывая основы частной собственности, она получает новый фронт работы. Нет сомнения, что в обществе, преодолевающем товарность на основании использования широких автоматизированных систем по образцу Киберсина или ОГАС, эта самая логика будет всеобще-необходимой не только логически, но и политэкономически. Ибо только там требуется безусловная передача всех автоматизируемых функций машинам, управляемым наиболее передовыми по логическим принципам программами.
[1] Современная филология делит раннесредневековые житийные произведения на типичные серии почти так же, как сюжеты фольклорных сказок приписываются к систематическому каталогу.
[2] Скорее всего, эта фраза взята из работ Яна Теолога, но вообще она типична для ранней греческой патристики.
[3] В оригинале ненормативный в польском языке явный латинизм — wokalność – Пер.
[4] Литературная норма предполагает уточняющий оборот — які сідзіць — Пер.
[5] Хотелось бы надеяться, что продолжением этой здоровой тенденции является оценка моего российского перевода статьи Семека о Сократе как «собрания штампов» — Авт.
[6] В оригинале здесь и далее написано латынью — Пер.