Вернуться на главную страницу

Лессинг и современность (Готхольд Эфраим Лессинг, его жизнь и его деятельность, их изложение Николаем Чернышевским в отношении к нашим современным проблемам). Часть ІІ

2017-03-04  Mikołaj Zagorski (текст), Dominik Jaroszkiewicz (перевод с польского и выбор цитат) Версия для печати

Лессинг и современность (Готхольд Эфраим Лессинг, его жизнь и его деятельность, их изложение Николаем Чернышевским в отношении к нашим современным проблемам). Часть ІІ

Часть І

Часть ІІ

Знакомство с Лессингом и его историческим контекстом

Несмотря на более чем нерадостную ситуацию с общественным вниманием к циклу статей Чернышевского о Лессинге, существуют, тем не менее, некоторые связанные с ними тематические штампы. Сообразно количеству внимания, их немного, всего два. Первый штамп касается того, что главным содержанием этой работы является теория теоретической нации. Второй штамп касается больше самого Лессинга, чем работы Чернышевского о нём, и говорит нам о том, что это был такой чудак, который первый жил преимущественно и почти исключительно литературными доходами. Оба этих штампа более чем односторонни. В частности, оценивать жизнь Лессинга, исходя из способа получения основного дохода, прямо безумно в том случае, если мы желаем понять что-либо о его значении в немецком и мировом литературном и теоретическом процессе. Однако для филистеров естественно заострять внимание на способе получения дохода, а не на существе деятельности — взгляд прислужника, как говорил об этом Гегель. Впрочем, в области получения дохода у Лессинга есть чему поучится. Вот что примерно знает обыкновенный филистер о Лессинге: «Литература не доставляла никакого обеспечения. Все литераторы были или богатые дилетанты, или профессора, учителя и пасторы: без этих источников дохода они ходили бы с голыми локтями <…>. Лессинг, пренебрегая дипломом, который доставил бы ему место пастора, медика или профессора, обрекал себя на вечную нищету».

А вот чему предлагает учиться у Лессинга Чернышевский:

«Оставив место секретаря при Тауэнцине[1], около двух лет прожил Лессинг в Берлине, постоянно чувствуя необходимость изменить свое тяжелое положение, но не имея в виду ничего лучшего. Никакая нужда не могла заставить его заняться тем, что называется «приискивать себе место»: ни разу в жизни не поклонился он никому, не сделал ни одного шагу к сближению с так называемыми «нужными и полезными людьми». «Кто думает, что я мог быть полезен на каком-нибудь месте, пусть сам придёт ко мне и предложит его», — от этого правила не отступал он никогда. Конечно, ему долго приходилось ждать таких предложений. Когда, наконец, приходили и предлагали ему место, опять-таки трудно было угодить ему. Не то, чтоб он хотел непременно важного места или места с большим жалованьем, — напротив, он с радостью готов был принять самую скромную должность, но только тогда, если она удовлетворяла двум условиям: не вовлекать его ни в какие партии, ни в какие интриги и не возлагать на него обязанностей, не сообразных с его убеждениями. Эти два требования не позволяли ему принимать именно тех должностей, которые чаще всего предлагались ему, — именно профессорских мест. Тогдашние немецкие университеты казались Лессингу ремесленными заведениями, в которых господствует педантство, в которых всё делается по интригам мелких партий и могут иметь вес только льстецы и шарлатаны или обскуранты. Сделавшись профессором, он должен был бы принимать участие в интригах, должен был бы отказаться от независимости мнений, потому он всегда наотрез отказывался от предложений занять кафедру в том или другом университете».

Такова была «финансовая сторона» деятельности Лессинга, раз уж современный прислужник желает на ней непременно остановиться. В этом отношении Лессинг был столь могущественен, что с ним не могут соизмеряться крупнейшие частные собственники современности — он умел доставлять себе с помощью денег свободу (и заражать ей других), а не порабощаться стремлением к деньгам.

Что же касается попыток заострения внимания на теории теоретической нации, то нужно отметить, что в названной работе Чернышевский действительно излагает эту теорию весьма систематично, хотя без его позднейших статей по малороссийской литературе о полноте охвата его взглядов на обозначенную проблему говорить не приходится. Впрочем, даже быть уверенным, что нет других работ по этому вопросу я не могу, ибо, хотя моё знакомство с наследием Чернышевского многократно выше среднероссийского, оно весьма недостаточно для того, чтобы выделить основные работы по произвольной теме, которую разрабатывал российский мыслитель. Однако можно уверенно сообщить читателю, что Чернышевского интересует в работе о Лессинге в качестве основного предмета гносеологический процесс, а в качестве форм проявления Чернышевский подробно рассматривает литературный процесс на этапе его зарождения и попыток его сознательного обустройства передовой гносеологической партией. Это именно то особенное, что определяет классическую значимость работы Чернышевского. В предисловии совершенно правильно отмечено, что «личность и деятельность выдающегося просветителя интересовали Чернышевского в связи с тем, что в положении современной ему России он находил очень много общего с положением Германии времён Лессинга: и там и здесь, в силу ряда исторических условий, литература играла более значительную, чем обычно, роль в общественной жизни, являясь, по словам Чернышевского, одним «из великих фазисов общей истории народа»».

В своём внимании к Лессингу Чернышевский нисколько не ошибся. Схема гносеологического процесса, выделенная им из деятельности Лессинга, оказалась весьма продуктивна для определения направления главного удара в публицистике и теоретических работах. Это доказывается тем, что если Лессинг создаёт главные субъективные условия существования немецкой теоретической нации, то Чернышевский, подобно Канту, является первой собственно теоретической фигурой российской теоретической нации, тогда как работу Лессинга смог в российских условиях начать Белинский. Таким образом, цикл статей «Лессинг, его время, его жизнь и деятельность» обладает значением в истории двух величайших теоретических наций мира — Германии и России. Ещё более это значение вырастает в связи с позднейшими историческими злоключениями этих теоретических наций, одна их которых смогла даже впасть в кому, а другая провозгласила консервацию достижений своим всеобщим лозунгом на фоне невозможности дальнейшего продвижения вперёд.

Не чувствую себя в силах рассуждать о пределе применимости теории теоретической нации по Чернышевскому, однако могу всё же заметить, что хронологические рамки украинской истории примерно совпадают с немецкими. 1770-е годы и 1830 год (второй авторский просмотр «Науки Логики») отделяют те самые примерно 60 лет, которые отделяют расцвет украинской литературы 1920-х годов от завершения «Диалектики эстетического процесса». За этим хронологическим сходством, однако, заметно существенное внутреннее различие. Рыльский и Тычына - весьма поздние деятели для лессинговских задач, тогда как Франко оказался теоретически провален позднее середины 1890-х годов, а написавшая «Лісову пісню» не имела современного себе собственно теоретического авторитета.

И всё же сложно найти страну, более похожую на лессинговскую Германию, чем Украина, если сравнивать по политическому бессилию, по господству хозяйственной и теоретической местечковости[2] и, в целом, по господству всякой мерзости в общественной и политической жизни. Нужно лишь добавить к этому, что современная украинская ситуация, несмотря на сходство идеологических форм, является проявлением кризиса высшей, капиталистической фазы экономической общественной формации, тогда как Лессингу пришлось закладывать культурные предпосылки этой же самой фазы в борьбе с опустившимися идеологическими представителями феодальной собственности. Поэтому, хотя ниже я постараюсь максимально сблизить немецкую и украинскую ситуацию, читатель должен каждый раз уметь объяснять себе, в чём состоит тут различие сущности при похожих формах. В противном случае читатель может остаться в своём понимании общественных процессов не только ниже лучших достижений современности, но и ниже уровня Чернышевского.

Для начала стоит попытаться определить значение Лессинга для немецкого теоретического мышления. Об этом Чернышевский отзывается так:

«Лессинг был главным в первом поколении тех деятелей, которых историческая необходимость вызвала для оживления его родины. Он был отцом новой немецкой литературы. Он владычествовал над нею с диктаторским могуществом. Все значительнейшие из последующих немецких писателей, даже Шиллер, даже сам Гёте в лучшую эпоху своей деятельности, были учениками его; оставались учениками его даже тогда, когда восставали против него или по одностороннему увлечению, как писатели «периода бурных стремлений» (Sturm und Drang-Periode), или по тайной зависти, как Гердер и Гёте. Ныне, когда литература в Германии утратила свою преобладающую силу над развитием общественной жизни, и безусловное восхищение литературными знаменитостями прежнего времени уступило место другим симпатиям, величие Лессинга возрастает по мере того, как уменьшается авторитет писателей, сменивших его, и по мере того, как очевиднее убеждаются наши современники в односторонности понятий, которыми еще недавно были удовлетворяемы, все более и более научаются они ценить Лессинга. Он ближе к нашему веку, нежели сам Гёте, взгляд его проницательнее и глубже, понятия его шире и гуманнее. Только ещё недавно стали постигать почти беспримерную гениальность его ума, удивительную верность его идей обо всем, чего ни касался он. Слава Лессинга всё возрастает и, вероятно, долго еще будет возрастать. Но и теперь стало уже ясно для всех, что только очень немногие из людей XVIII века, столь богатого гениальными людьми и сильными историческими деятелями, могут быть поставлены наряду с ним по гениальности и огромному историческому значению. Между своими соотечественниками он решительно не находит соперников в своем веке; сам Фридрих II не имел такого сильного влияния на развитие немецкого народа, как Лессинг».

В другом месте Чернышевский специально показывает, что литература в смысле среды деятельности, тем более, ремесла или промысла не была для Лессинга самозначимой:
«
Неудержимо стремилась вперёд могущественная мысль этого человека. Границы действию этой мысли полагались не степенью силы её, а степенью готовности немецкого общества живо принимать те или другие впечатления, интересоваться теми или другими вопросами. Другие писатели говорили о таких предметах, которыми сами они особенно интересовались, или в которых были особенно сильны. Лессинг говорил о том, что было наиболее доступно разумению и интересам его публики в данную эпоху. Умственная жизнь его публики была очень тесна и слаба. Он употреблял все силы свои на то, чтобы постепенно расширять круг этой жизни, усиливать её деятельность, возводить её от одних интересов к другим, более живым и важным. Смерть застала его при самом начале одного из таких фазисов, и мы видим, что при каждом новом фазисе он становился сильнее, обнаруживал все более гениальности, что могущество его мысли все только яснее и полнее охватывало предмет, по мере того, как предметы его деятельности становились выше и значительнее».

Подчёркивая сознательность своих выводов, Чернышевский в другом месте напоминает «И однако ж действительно это было так: человек, не писавший чисто философских сочинений, действительно положил своими сочинениями основание всей новой немецкой философии».

В третьем месте эта же мысль раскрыта подробнее:

«Прямым учеником его не был ни один из знаменитых философов, — все они считают своим родоначальником Канта; Фихте говорит, что его система — довершение системы Канта, Шеллинг был продолжателем Фихте, Гегель продолжателем Шеллинга, новая философия произошла из системы Гегеля. Но если мы сравним все эти системы между собою, то увидим, что дух их совершенно различен, — это потому, что у Фихте, Шеллинга и Гегеля были другие учители, кроме Канта. Они сами признаются, что очень многим обязаны Гердеру и Гёте, под влиянием которых воспиталось их воззрение на мир, — через Гердера и Гёте имел на них влияние и Лессинг, который так могущественно господствовал над развитием Гердера и Гёте. Уж эта одна сторона его действия на них имеет чрезвычайную важность. Но ещё гораздо сильнее было то влияние, которое имел он на развитие немецкой философии не посредством того или другого из воспитанных им знаменитых писателей, а силою направления, развитого им в умственной жизни всего народа, среди которого возникли эти философы. Часто, когда говорят об истории философии, имеют в виду только связь философских систем между собою, забывая о связи их с духом времени и общества, в котором они развились, а между тем это забываемое отношение обнаруживало всегда самое решительное влияние на их характер. О философии, в которой общие стремления человечества находят самое прямое выражение, надобно сказать скорее, нежели о какой-нибудь частной науке, что она всегда бывает дочерью эпохи и нации, среди которой возникает».

Прошу читателя специально обратить внимание на последнее предложение. Полагаю, что его несложно перевести на язык современной общественной науки и связать с действиями исторического субъекта по практической критике создавшегося положения. Также интересно, что мы можем прочитать в этом предложении утверждение об утвердительном[3] значении разделения по нациям. Вряд ли этот тезис Чернышевского стоит рассматривать в ряду его известных уступок патриотической идеологии. Хотя в статье «По вопросу теоретической нации» подобного вывода нет, его полностью правомерно делает на основании прочитанного и обдуманного её рецензент Денис. Вывод этот может показаться весьма неожиданным при царящем космополитическом настроении, однако плотная языковая самоизоляция России, немецкое высокомерие в области общественных наук и другие подобные «скользкие» тенденции во многих странах и сообществах показывают, что изоляция существует, несмотря на общность условий и мировой рынок. Одно отсутствие сообществ теоретического мышления у белорусов (их нация насчитывает почти 10 миллионов людей) многого стоит в этом смысле как яркий эмпирический факт. Полагать, что эта изоляция может иметь лишь отрицательное значение, весьма опрометчиво. Если в настоящее время весьма слабы тенденции слома изоляции, то остаётся черпать запасы для освободительного движения из непреодолимых тенденций разделения. Не усиливая их, следует, однако видеть точки их разворота в сторону обобществления. Ведь именно тенденции изоляции смогли превратить в тенденции объединения Лессинг и Чернышевский. Маркс и Ленин имели уже готовое теоретическое пространство Германии и России. Даже больше, за счёт результатов деятельности Чернышевского во времена Ленина шёл более чем активный теоретический обмен через Польшу, результатом которого стал доныне имеющий всемирное значение революционный процесс в Германии и России. Речь, следовательно, идёт об умении отличить изолированные реакционные процессы от изолированных прогрессивных. Вот какой контекст развития подобной мысли предлагает Денис:

«Почему автор рассматривает изолированность нации односторонне? Ведь под изолированностью нации в первую очередь подразумевается доминирование тех или иных общественных тенденций. Реакционные и прогрессивные тенденции не могут присутствовать в каждой нации в одинаковом количестве (кто должен следить за их уравновешиванием?) и более того одна и та же тенденция может быть представлена в разных формах. Так вот ценность изолированности нации для общего вклада в революционную теорию заключается в том, что в границах этой нации необходимая для теории и ещё неисследованная сторона прогрессивной тенденции как сущности настолько ярко высвечивается на поверхности, что именно у конкретной нации появляется самая лучшая возможность из всех остальных наций добыть необходимую истину для всех наций и стать,соответственно, теоретической нацией. Понятно, что субъективная сторона тут подразумевает овладение современным инструментом добычи истины, который создан коллективными усилиями. И даже при необходимости усовершенствование этого инструмента»[4].

Действительно, умение отличить реакционную форму проявления тенденции от прогрессивной весьма необходимо в наше время. Чернышевский достаточно умело решает эту задачу для своего времени при изучении прошлого немецкой духовной жизни. В наше время подобное умение столь же желательно, сколь затруднительно. По традиции рассуждая о перспективе падения национальной изоляции, сложно даже ставить вопросы об этом умении содержательно, ибо оно предполагает весьма подробное знание не менее, чем двух национальных теоретических организмов. Вряд ли это возможно для России, где совершенно неизвестна теоретическая литература на немецком и испанском (кастильском) языке, где тем более рискованно ставить вопросы об изучении украинского и польского языка для квалифицированного суждения не то, что о мировой системе капитализма, но хотя бы о соседях. Вряд ли это возможно в Польше, где восточные соседи за тридцать лет отбили всякое массовое желание изучать современные российские источники и их язык. Но всё же внешний взгляд на себя крайне необходим всем, и это не только положение плоской эмпирической психологии, но и положение теории, изучающей такое явление, как теоретическая нация. Уж конечно моё весьма односторонне-негативное рассмотрение национальной изолированности вызвано не тем, что поддерживается мнение о равновесии реакционных и прогрессивных форм проявления каких-либо внутренних тенденций в национальной жизни. Это был бы слишком оптимистический взгляд. В реальности уже вопрос о соотношении этих тенденций в конкретной истории последнего пятилетия, например, для Германии, России, Польши и Украины весьма непрост. Признаюсь прямо, что нечего написать по существу об этих тенденциях даже для Польши, ибо они не отражены прямо в экономической статистике, но всегда несколько непредсказуемо отстают от изменения экономического положения нации в системе мирового рынка. Потому о соотношении разных форм даже одних и тех же тенденций вообще не приходилось писать, что и вызвало естественный предрассудок о подразумеваемом равновесии, раз вопрос вообще не исследовался и не ставился подробно.

Исследуя формы проявления разных тенденций, следует также помнить, что понятие теоретической нации обладает лишь относительной практической значимостью. Хорошо, когда твоя нация смогла впитать в свой теоретический организм немало лучших достижений человеческой мысли прошлого. Это означает, что её революционные классы имеют неплохие шансы на политическую, даже на временную экономическую победу. Однако подлинное практическое значение положения теоретической нации состоит не в этом. Оно состоит в прямой нацеленности не на теоретическое, а на практическое положение революционных классов нации как ударной силы или неприступного бастиона всемирной борьбы против господства частной собственности. Совершенно неслучайно теория теоретической нации не имеет почти никакого значения и не получает почти никакого развития в период массового революционного натиска. Очень характерно, что ничего нового не вносит в теорию теоретической нации Ленин, обеспечивший революционным классам своей нации выдающееся практическое, а не только теоретическое положение. В общем понятно, что теория теоретической нации в любом варианте — будь то у Гегеля, Маркса и Чернышевского является результатом профессионального, но не кретинского взгляда на национальную изоляцию гносеологического процесса. Здесь весьма опасна остановка на теоретической стороне дела, абсолютизация значения собственно теории.

Против абсолютизаций и узкого взгляда Чернышевский (подобно Гегелю) неоднократно предостерегал, подчёркивая также чуждость Лессинга всякой (в том числе национальной) ограниченности. Например, подобную мысль в общей форме Чернышевский сформулировал так: «Писатель или учёный, если он принадлежит только цеху своего специального занятия, мало-помалу приучается смотреть на жизнь с своей цеховой точки зрения; а смотреть на мир с цеховой точки вредно для мысли, какому бы цеху ни принадлежала эта точка, — высокому или низкому, пошлому или идеальному. Поэт, рассматривающий людей в артистическом отношении, не менее односторонен и, по правде говоря, не менее пошл, нежели сапожник, рассматривающий их в отношении к сапожному производству». Эта же мысль продолжена в другом месте более резко «Потому великое счастие для литератора, если он испытал жизнь не только как литератор, а так же как человек многоразличных положений, в которые ставит человека прозаическая карьера, — тогда легче ему оторваться от односторонности, понять жизнь во всей её правде. На последующих драмах Лессинга отразилось то, что он долго имел сношения с людьми не как литератор, а как секретарь, через руки которого проходили и военные, и гражданские, и финансовые дела».

Разносторонность взгляда Лессинга Чернышевский специально брал в отношении к позднейшему гносеологическому процессу Германии: «...вполне оценить гениальность его взгляда и силу его влияния может только тот, кто знаком с новейшими немецкими философскими системами, сменившими систему Гегеля[5]: они чрезвычайно близки к тем понятиям, какие были выражены Лессингом. Мы ограничиваемся этими немногими словами, потому что рассмотрение развития философии в Германии не составляет прямого предмета этой биографии; но тот, кто захотел бы заняться отношениями Лессинга к последующим немецким философам, нашел бы гораздо более признаков его сильного влияния на их системы.

Впрочем, всё это не составляет ещё главного значения деятельности Лессинга в последние годы его жизни. Ещё важнее, нежели влияние его на характер последующих философских систем, было то, что он приготовил ум своего народа для принятия философской мысли. До того времени философия была делом школы, которого чуждалось и пугалось общество, как чего-то не только таинственного, но и ужасного, — философские мысли, как скоро из тесного кружка записных ученых проникали до сведения людей, не имевших науки своею профессиею, были отвергаемы ими как что-то противное всем убеждениям их и всем условиям жизни. Через двадцать лет не так была принята обществом философия Фихте и потом Шеллинга, — напротив, общество встречало философские учения с живым сочувствием, они быстро распространялись в публике и переходили в её убеждения. Эту перемену надобно отнести всего более к действию статей, написанных Лессингом в последние годы его жизни: они приучили немецкую публику к духу философского исследования».

Надеюсь, что приведённую обширную цитату несложно перевести на язык современного материализма и выяснить опосредствующее значение деятельности Лессинга для практики революционных классов Германии. Несложно заметить, как Чернышевский стремится даже в подцензурной печати оставлять как можно меньше препятствий для этого.

У Лессинга Чернышевский прямо призывает учиться исторической выдержке. Именно в цикле статей про Лессинга мы находим достаточно известное положение: «Только дилетанты занимаются тем, что кажется важно именно для них самих; предметы занятий исторического человека определяются духом времени и потребностями окружающей его среды». Это положение, увы, обычно выхватывается из контекста, не связывается, тем более, с далеко отстоящей конкретизацией того, как понимал Чернышевский историческую выдержку, которой он призывал учится. А ведь историческая выдержка - это как раз то, что уже много лет нужно и что ещё нужнее сейчас в связи с крахом политического коммунизма от Одры до Лены. Чернышевский, в отличие от Лессинга, стремится связать эту выдержку не просто с пробуждением субъективного благоприятия теории, а с линией на развитие субъектности революционных классов. Перед приведением обширной выдержки, стоит напомнить читателю, что в современности умение свободно и точно переходить от частного к общему куда чаще видят у Ленина, работы которого даже в Германии известны больше лессинговских. Тем важнее выяснить, каким чертам немецкого мышления, развитым Лессингом, наследовал Ленин.

«Да если б и не дошло до нас известий о том, какие вопросы были любимыми предметами разговоров Лессинга, всякий, знакомый с его сочинениями и перепискою, мог бы быть уверен, что гражданские отношения и государственное устройство не были в числе этих предметов: к каким бы отраслям умственной деятельности ни влекли его собственные наклонности, но говорил и писал он только о том, к чему была устремлена или готова была устремиться умственная жизнь его народа. Всё, что не могло иметь современного значения для нации, как бы ни было интересно для него самого, не было предметом ни сочинений, ни разговоров его. Приведем один пример. Без всякого сомнения, если был в Германии до Канта человек, не менее одарённый природою для философии, то это был Лессинг. Сам Лейбниц, при всей своей гениальности, при всей своей привычке к математическому методу, далеко не имел той необычайно строгой диалектики, той способности определительно созерцать понятия и точно отличать их друг от друга, какою постоянно удивляет своего читателя Лессинг. Недаром Лессинг особенно любил Аристотеля, — он был родственен Cтагириту по названным нами качествам. Прибавим, что и та особенность в ходе мысли, которая у немногих мыслителей была так сильна, как у Лессинга, — эта неудержимая наклонность от частного вопроса переходить в область общих соображений, каждый факт возводить к основным принципам науки, в падении яблока видеть закон тяготения, постоянно с необычайною силою влекла Лессинга от специальных вопросов частных наук в сферу философского созерцания. Если был когда-нибудь человек, по устройству головы предназначенный для философии, то это был Лессинг. А между тем он почти ни одного слова не написал собственно о философии, ни одной страницы не посвятил ей в своих сочинениях, и в письмах своих говорит о ней почти только с Мендельсоном, да и то только в ответ на вопросы, затрагиваемые Мендельсоном, ограничиваясь тем, что нужно было для Мендельсона. Неужели в самом деле лично он сам, наперекор своей натуре, так мало интересовался философиею? Напротив: он выдал нам, чем была занята лично его мысль, когда чертил на даче Глейма классическое «hen kai pân» (единое и все) — а между тем он толковал с Глеймом о его «Песнях гренадера» и о его поэме «Халладат». Дело в том, что не время ещё было чистой философии стать живым средоточием немецкой умственной жизни, — и Лессинг молчал о философии; умы современников были готовы оживиться поэзиею, а не были ещё готовы к философии, — и Лессинг писал драмы и толковал о поэзии. Не тяжелое ли самоотречение было это с его стороны? С первого взгляда может показаться так. Тому, в ком есть философский дух и кто раз увлекся в область философии, трудно оторваться от её великих вопросов для мелочных, сравнительно с ними, вопросов частных наук, и если эти науки имеют для него какую-нибудь занимательность, то обыкновенно только ради отношений своих к задачам философии. Но для натур, подобных Лессингу, существует служение, более милое, нежели служение любимой науке, — это служение развитию своего народа. И если какой-нибудь «Лаокоон» или какая-нибудь «Гамбургская драматургия» приходится более на пользу нации, нежели система метафизики или онтологическая теория, такой человек молчит о метафизике, с любовью разбирая литературные вопросы, хотя с абсолютной научной точки зрения виргилиева «Энеида» и вольтерова «Семирамида» — предметы мелкие и почти пустые для ума, способного созерцать основные законы человеческой жизни.

Как молчал Лессинг о философии, точно так же молчал он и о вопросах государственной жизни, — потому что умы его современников были ещё слишком слабы для того, чтобы возбуждаться к жизни философиею или государственными науками. Живым вопросом эпохи до сих пор была для Германии литература. Лессинг служил ей и молчал о том, что не нужно ещё было той эпохе. Не делая ничего наполовину, он, если молчать, то уже молчал. Без случайного разговора с Якоби, случайно вызванного самим Якоби, который и не предчувствовал, что с Лессингом можно говорить об этом, и который также случайно вздумал сделать этот разговор эпизодом одного из своих сочинений, мы только по догадкам могли бы судить о том, каков был хотя главный принцип философской системы, таившейся в мысли Лессинга, — ни в сочинениях, ни в переписке самого Лессинга мы не имели бы ясных указаний даже на этот принцип (не говоря уже о подробностях системы, доныне остающихся мало известными), — и никто из знакомых Лессинга не мог припомнить, чтобы имел с ним разговор, подобный записанному у Якоби».

В приведённом рассуждении нередко видят попытку одобрения оппортунистических воззрений. Давайте попробуем разобраться в том, что перед нами на самом деле с помощью построения гипотезы об альтернативе. Такой альтернативой могло быть только написание гносеологических трактатов. Как установили современные немецкие исследователи, Лессинг был сторонником взглядов Спинозы. К нему немецкий мыслитель примыкает и с чисто политической стороны. С педагогически-биографической стороны легко заметить мощное и живительное влияние на Лессинга со стороны Сократа, которое весьма неплохо раскрывает даже Чернышевский в своей короткой серии статей (этому будет посвящена следующая часть настоящего цикла статей). Итак, если предполагать в Лессинге иное отношение к исторической выдержке, то в 1790-х годах Германия могла бы иметь первоклассного, но неизвестного в широких кругах спинозиста, все мыслительные упражнения которого были бы ограничены весьма узкой, если не сказать академической сферой. Возможно, их бы вытащили с восторгом из архивов после наполеоновских войн, но литература Германии была бы к тому времени отсталой лет на 15 против известной действительности. Это значит, что и Кант пришёл бы к своему критическому периоду несколько позднее, допустим только на 5 лет. Зато Лессинг «не поддавался бы оппортунизму». Для революционного мышления Германии это грозило бы замедлением.

Чернышевский сообщает о роли личности в истории в полном согласии с ходячими рассуждениями Владимира Ленина, Льва Толстого или Фридриха Энгельса:

«Ход великих мировых событий неизбежен и неотвратим, как течение великой реки: никакая скала, никакая пропасть не удержит её, не говоря уже о плотинах произвольно устроиваемых: плотиною ничья сила не пересыплет Рейна или Волги, и всесильная река одним напором выбросит на берег все сваи и весь мусор, которым дерзкая рука безумца хотела преградить её течение; единственным результатом безрассудной попытки будет только то, что берег, который спокойно напоялся бы рекою и зеленел роскошным лугом, будет на время истерзан и обезображен гневом оскорбленной волны, — а река пойдет-таки своим путем, зальет все пропасти, пророет хребты гор и достигнет океана, к которому стремится. Совершение великих мировых событий не зависит ни от чьей воли, ни от какой личности. Они совершаются по закону столько же непреложному, как закон тяготения или органического возрастания. Но скорее или медленнее совершается мировое событие, тем или другим способом совершится оно — это зависит от обстоятельств, которых нельзя предвидеть и определить наперёд. Важнейшее из этих обстоятельств — появление сильных личностей, которые характером своей деятельности дают тот или другой характер неизменному направлению событий, ускоряют или замедляют его ход и сообщают своею преобладающею силою правильность хаотическому волнению сил, приводящих в движение массы.

Не от появления Лессинга, как мы видели, зависело то, оживится ли, или будет погрязать в прежней мёртвой апатии немецкий народ. Великое событие приближалось неотвратимо и неизбежно. Но без него медленно, беспорядочно совершалось бы то, что при его помощи совершилось быстро, решительно и гармонически».

К сожалению, в приведённых рассуждениях Чернышевского об исторической выдержке и роли личности, вообще во всей работе про Лессинга, есть важный недостаток. Энгельс неслучайно обратил внимание на то, что причину удивительной отзывчивости немецкой жизни к деятельности Лессинга Чернышевский обделяет вниманием или упрощает до простого знакомства рождавшейся немецкой интеллигенции с условиями жизни иностранцев. Он вообще не ставит этого вопроса с должной уверенностью и внимательностью. Во многом потому, что не может на него сколь-либо внятно ответить помимо простого факта знакомства интеллигентов с иной культурой либо плоского экономического детерминизма, который сам Чернышевский (подобно Марксу) считал сомнительным в объясняющей способности. Как известно, до материалистической теории взаимодействия базисной и надстроечной сторон разных явлений Чернышевский не мог дойти. Поэтому неудивительно, что Пётр Стрэнбский считает[6] не Чернышевского, а Ленина первым международно значимым и собственно-теоретическим представителем российской теоретической нации. Занятно, что в этой точке зрения Стрэнбский весьма не критически доверяет … самому Чернышевскому.

Непросто объяснить себе почему исторической выдержки (в отличие от героизма) не видят у самого Чернышевского. Ведь выдержка Лессинга была и для него в высшей степени характерна. Более того, литературная критика была рассмотрена выдающимся российским социалистом как необходимый этап, как органичная форма развития революционной политики. Получалось, что для должной революционности требовалась в некоторое время должная литературность теоретического труда в смысле органичной принадлежности к определённой отрасли деятельности. Именно поэтому за Чернышевским смог прийти Ленин.

Жизнь Лессинга, рассказанная Чернышевским выглядит в приводимой выше обширной цитате как подчинение требованиям эпохи. В реальности же сложно опровергнуть складывающееся после суммарного изучения всей работы мнение, что не было никого с более диктаторским чем у Лессинга влиянием на немецкую теоретическую жизнь того времени. Здесь для современного политического коммунизма есть некоторая тайна. Ибо подчиняясь эпохе он умеет только терять лицо в оппортунистическом экстазе, а противостоя ей или пытаясь её направить современный политический коммунизм умеет только исчезать в мелочности. Потому случай[7] Лессинга заслуживает внимания. Можно смело сказать о сборнике Чернышевского про Лессинга словами автора: «читай, добрейшая публика! прочтёшь не без пользы»[8]. Ведь как Чернышевского так и Лессинга можно обвинять в чём угодно, но не в том, что они завели теоретические сообщества своих наций в тупик. Наоборот, мало кто иной смог вывести свою теоретическую нацию на столь широкий простор. Ведь совсем не только к современной украинской ситуации относится выписка, посвящённая состоянию теоретической и литературной жизни перед деятельностью Лессинга:

«...Что потом сбылось со мной,

Не помню; свет казался тьмой,

Тьма светом; воздух исчезал;

В оцепенении стоял

Без памяти, без бытия,

Меж камней хладным камнем я,

И виделось, как в тяжком сне,

Все бледным, темным, тусклым мне;

Все в смутную слилося тень.

То не было ни ночь, ни день...

То страшный мир какой-то был,

Без неба, солнца и светил,

Без Промысла, без благ и бед,

Ни жизнь, ни смерть, — как сон гробов,

Как океан без берегов,

Подавленный тяжелой мглой,

Недвижный, хладный и немой...

Последние отголоски умирающей народной жизни слышатся в литературе, первые надежды, первые требования народа обыкновенно высказываются устами его поэтов и литераторов. Народ, потерявший или еще не получивший силы действовать, по крайней мере, говорит, ищет света в слове, если не находит его в жизни, жадно слушает воодушевленных негодованием и надеждами своих поэтов. Даже и этого не было в Германии. Писали чрезвычайно много, читали не так много, но все-таки очень много. Стихотворцев, литераторов и ученых Германия в первой половине прошлого века имела тысячи, читателей — десятки тысяч; но из этих тысяч писателей едва пять-шесть человек говорили о чем-нибудь заслуживающем внимания, да и тex, никому не было охоты слушать. Все остальные сочиняли торжественные оды, идиллии, бессмысленные басни и бессмысленные панегирики, безжизненные эпопеи, писали мертвые диссертации о мертвых предметах, — и их читали, ими восхищались, и они сами собою восхищались. Перья скрипели, литературные самолюбия надувались, часто бранились, но чаще взаимно воспевали свое величие. Во всём этом не было ни смысла, ни жизни; но публика была совершенно довольна и счастлива: она воображала, что имеет литературу, не предчувствуя даже, что язык дан человеку не для стихотворного или педантического пустословия».

Сложно сказать, что выписка теряет в актуальности с официальным закреплением влиятельности мелких и вездесущих постмодернистских школок в Польше, России, Германии, на Украине, Белоруссии, Литве. В противоположность софизмам, профессиональному партикуляризму и ограниченности, Чернышевский видел как в философской так и в литературной деятельности инструмент познания и преобразования «всех сторон общественного быта»: «Объясняя жизнь, служа посредницею между чистого отвлеченною наукою и массою публики, доставляя человеку облагораживающее эстетическое наслаждение, пробуждая ум к деятельности, литература всегда имеет большее или меньшее влияние на развитие народов, всегда играет более или менее важную роль в историческом движении».

Неудивительно, что даже названия главного исторического субъекта этого движения невозможно сейчас узнать о официальных философов. Их положение незавидно в навственном отношении, но, к счастью, в материальном отношении они оцениваются всё же, за редким исключением, верно. Это тоже отметил в своём обзоре долессинговской Германии Чернышевский: «… профессор рангом своим равнялся лейб-кучеру[9] <...> учёное сословие вообще стояло так низко, что никогда не считалось достойным награды ни одним из бесчисленных орденов. Когда знаменитый Михаэлис получил орден, все тому дивились как неслыханной редкости; да и ему орден был дан не немецким, а иноземным государем».

Россия, ставшая теоретической нацией благодаря Чернышевскому не переживала в обозримое время периодов политической немощи. Не эта немощь была источником теоретического могущества. Тем не менее, всемирный жандарм, неся рабство другим, сам является рабом, побеждённым поработительным стремлением. Поэтому будет неожиданно уместным сравнение современной (особенно украинской) ситуации с положением России времён молодости Чернышевского и долессинговской Германии. Попробуйте найти нечто неактуальное для своей страны или, как минимум, для её литературного и академического процесса, в таком описании:

«В жизни немецкого народа господствовали апатия, пустота, — та же самая пустота господствовала и в литературе; подобострастный формализм сковывал жизнь общества, — он же сковывал и литературные таланты; общество было робко, беспрекословно отдавалось в добычу каждому, кто хотел грабить его, — также и литература подчинялась каждому шарлатану с громким голосом, который хотел господствовать в ней.

Неудивительно после этого, что высшие классы общества пренебрегали родною литературою и читали исключительно французские книги: в немецких нашли бы они только повторение того, что гораздо лучше было высказано французскими писателями времён Людовика XIV.

Виновницею жалкого состояния литературы всегда бывает публика: если публика многочисленна и проникнута живыми стремлениями, нет в мире силы, которая могла бы остановить развитие литературы, нет затруднений, которые не были бы побеждены требованиями общества. Степень умственного развития в массе немецкой публики совершенно соответствовала общему состоянию литературы. Педантизм, робость, подобострастие и предрассудки всякого рода владычествовали в обществе. Мы говорили, что оно разделилось на касты, чуждавшиеся одна другой; главною двигательницею жизни в каждой касте было мелочное тщеславие, преклонение перед высшими, презрение к низшим. <...> религиозные и нравственные понятия были суровы и грубы; вообще умственная жизнь была утеснена предрассудками и предубеждениями.

Наука, которая должна была бы противодействовать этим неблагоприятным для народного развития отношениям и вести нацию вперёд, при распространившейся привычке к педантству и формализму, получила такой вид, что сама служила одним из главнейших препятствий прогрессу умственной и общественной жизни. Университеты и школы, вообще говоря, не просвещали, а только еще более затуманивали умы. Все науки преподавались с кафедр и разрабатывались в кабинетах в самой сухой и мёртвой форме. Учёный обыкновенно был педантом и формалистом, слепо верившим тому, чему научился от своего бывшего наставника; он без всякой критики компилировал факты, не отыскивая в них смысла, заботясь только о систематичности и внешней учёной форме. Мёртвый догматизм владычествовал во всех отраслях науки».

Увы, даже международные связи сами по себе не могут быть выходом из подобного положения. Без соответствующего грамотного отбора при всей трудолюбивости никакого переноса самой маленькой прогрессивной тенденции не произойдёт. Чернышевский не без иронии отмечал: «над всеми русскими и иностранными писателями возвышается у нас мирный гражданин Коцебу[10] на величественном подножии, состоящем из 143 (сто сорок три: эта цифра не опечатка) творений, которыми позаимствовалась у него русская литература. Утешительно видеть, как искусство наше умеет находить неистощимое умственное богатство в самых заплесневелых лужах». После этого пропадает удивление от того факта, что наиболее переводимым в России из польских журналов является не „Nowa Krytyka”, а „Krytyka Polityczna”, известная в некоторых кругах как „K***a Polityczna”[11].

Чуть получше дело было на родине самого Лессинга. Капитальные исследования письменного наследия Лессинга и его биографии, проведённые немецкими исследователями в Демократической Республике подтвердили приводившееся ранее мнение Чернышевского: «... величие Лессинга возрастает по мере того, как уменьшается авторитет писателей, сменивших его, и по мере того, как очевиднее убеждаются наши современники в односторонности понятий, которыми ещё недавно были удовлетворяемы, всё более и более научаются они ценить Лессинга. Он ближе к нашему веку, нежели сам Гёте, взгляд его проницательнее и глубже, понятия его шире и гуманнее. Только ещё недавно стали постигать почти беспримерную гениальность его ума, удивительную верность его идей обо всём, чего ни касался он. Слава Лессинга всё возрастает и, вероятно, долго ещё будет возрастать. Но и теперь стало уже ясно для всех, что только очень немногие из людей XVIII века, столь богатого гениальными людьми и сильными историческими деятелями, могут быть поставлены на ряду с ним по гениальности и огромному историческому значению».

Однако современная Германия, как и все её восточные соседи в смысле интереса к серьёзной литературе — художественной или научной, политической или гносеологической куда ближе к другой характеристике, а именно к характеристике Зульцера от 1765 года, которую цитирует Чернышевский:

«Книги остаются исключительно в руках одних профессоров, студентов и журналистов, и мне кажется, что писать для настоящего поколения — дело, едва ли стоящее труда. Если в Германии существует читающая публика вне круга людей, по ремеслу своему обязанных обращаться с книгами, то я должен признаться в своём невежестве — я не знаю о существовании такой публики. Я вижу за книгами только студентов, кандидатов, там и сям одинокого профессора, изредка проповедника. Общество, в котором эти читатели составляют незаметную — действительно, совершенно незаметную — частицу, не имеет и понятия, что такое литература, философия, что такое разумно нравственные убеждения и вкус».

Не откажу читателю в возможности непочтительно сопоставить это свидетельство с современным (2013 г.) свидетельством белоруса:

«Ні аб якой рэвалюцыі на дадзены момант прамовы не можа і быць. Гэта павінен бачыць усякі, хто наогул можа штосьці бачыць. У нас на Беларусі пралетар настолькі атупеў, да такой ступені выпэцканы ў дробнабуржуазных абывацельскіх "ідэалах" выходных з прынцыпу: "галоўнае — уласныя ногі ў цеплыні", што ніяк не атрымоўваецца ўбачыць магчымасць пераходу з класу-ў-сабе да класу-для-сябе. Мэты сучаснай моладзі: уладкавацца, ажаніцца, нарадзіць дзяцей, назапасіць капітал, здохнуць. Гэта зусім не драматызацыя. Я не сустракаў ні аднаго чалавека свайго веку +10 гадоў, з кім бы можна было абгаварыць пытанні марксізму з філасофскага, гістарычнага, эканамічнага, сацыяльнага і інш. бакоў. Такіх людзей няма, а калі ўсе жа яны дзесьці ёсць, то іх нікчэмная колькасць, і я не ўяўляю дзе яны хаваюцца»[12].

Стоит ли белорусам читать читать работу Чернышевского о Лессинге на языке соседнего народа? Несомненно. Даже больше. Для чтения и перевода этой работы им стоит получше этот самый язык выучить. Эту рекомендацию стоит также обратить и к другим нациям, чьё теоретическое положение неустойчиво, - короче говоря, - работа Чернышевского при критическом подходе к материалу будет полезна представителям революционных классов любой нации, кто сможет её прочитать до тех самых пор пока не настанет эпоха массового натиска на отношения частной собственности. Ведь совершенно не зря в «Эмигрантской литературе» Энгельс называет Чернышевского и Доброюбова двумя социалистическими лессингами России, а Марка Яна Семека недоброжелатели называли коммунистическим Лессингом Польши.

Продолжение будет...


[1]      Немецкий администратор во Вроцлаве — Zagorski.

[2]      В оригинале партикулярности — Пер.

[3]      В оригинале аффирмативном — Пер.

[4]      Близко к тексту по рецензии к http://propaganda-journal.net/9944.html.

[5]      Речь идёт о материалистической линии Фейербаха, упоминание которого было невозможно по цензурным условиям романовской монархии с 1840-х едва ли не до 1905 года — Zagorski.

[6]      Это утверждение содержится в статье 2005 года о принадлежности франкфуртской школы к марксизму. Интересно, что на основании применения прямого политического критерия за пределы марксизма вынесен вместе с «франкфуртцами» Эрнесто Гевара, а гносеологическая оценка его взглядов в связи с системой практического материализма была потому объявлена излишней — Авт.

[7]      В оригинале латинизм casus — Пер.

[8]      Из вводных глав к роману «Что делать?».

[9]      Личный водитель лошадиной повозки у князя или иного немецкого феодала — Zagorski.

[10]    Посредственный немецкий реакционный литератор, платный агент феодальных группировок — Zagorski.

[11]    Звёздочки закрывают часть слова, долженствующую создать двусмысленные ассоциации с известным обструкционным словом, намекающим на продажность и оппортунизм современного авторского коллектива — Пер.

[12]    Гл. «Цётка і мы. Частка I.» (тарашк. «Цётка й мы. Частка I.»).

теория история культура