Вернуться на главную страницу

Диалог через Буг (В продолжение обсуждения статьи «Диалектика революции или имманентность против трансцендентности»)

2017-07-11  Mikołaj Zagorski, перевод с польского и украинского Dominik Jaroszkiewicz Версия для печати

Диалог через Буг (В продолжение обсуждения статьи «Диалектика революции или имманентность против трансцендентности»)

Несколько дней назад в частном порядке я получил замечания к моему критическому отзыву на статью «Диалектика революции или имманентность против трансцендентности». Мне хочется обратить внимание читателя, что в этом отзыве с российской стороны едва ли не впервые с 1990 года произошло то, что является согласно известной работе Семека началом становления субъектности - обнаружение Другого, его признание как Другого, предположения в нём такой же свободы как в себе. Одним словом, благодаря неблагодарной переводческой работе люди, пытающиеся задумываться над положением своего общества и принадлежащие к российскому общественному организму, вдруг заметили, что эти вопросы волнуют не только их. Что в Польше тоже о подобных вещах думают. Такое общение (Verkehr) по Семеку является первым условием обобществления и началом совместного образования субъекта.

Возражения носят преимущественно методологический характер, что тоже свидетельствует об очень здоровых тенденциях. Вообще исключительно здоровое происхождение работы «Диалектика революции или имманентность против трансцендентности» очень хорошо было понято именно в России, где так чувствуется недостаток свежей мысли, где нет журналов, публикующих работы по проблемам материалистической диалектики или научного коммунизма. Вот оригинальный фрагмент отзыва из России: «... работа относится к одним из первых попыток думать<...>. Странно было бы если бы там всё было правильно. Сам факт, что <...>  всерьёз думает о революции - вообще по-моему достижение для российской теоретической мысли». Тем радостнее приветствовать c другого берега Буга появление подобной работы, что упоминаемые расхождения практически не касаются собственно методологической части, данной в качестве вводного замечания к оригинальной статье. Это означает, что всё последующее расхождение происходит из разного охвата фактов, из недостатка фактических знаний. Это наименьшее из возможных расхождений, ибо отсутствие понимания оздоравливающей общество роли промышленного труда это хотя и неприятный, но не самый существенный из возможных дефектов. Точно так же слабое знание российских фактов, вероятно, будет охотно прощено поляку, немцу, литовцу или белорусу. Тут стоит не в контексте восхищения или осуждения, а в контексте понимания вспомнить мнение одного известного российского диалектика: «Если я знаю, что знаю мало, я добьюсь того, чтобы знать больше, но если человек будет говорить, что он коммунист, и что ему и знать ничего не надо прочного, то ничего похожего на коммуниста из него не выйдет».

Насилие

Только по видимости имеет методологический характер «проблема насилия». В процессе обсуждения оказалось, что происходит не спор и не полемика о терминах, а переоткрытие антиномичности категории. Всё же мысль из работ Чернышевского о соответствии насилия условиям быта была понята в общем правильно. Речь, разумеется, не шла о соответствии условиям быта эксплуататоров, а о соразмерности насилия тем общественным и техническим возможностям творчества, которые, собственно говоря, насильственным актом открываются, но которые образовываются и пассивно существуют задолго до начала этого самого политического насилия.

Обсуждается, следовательно, не проблема качества насилия и не проблема его количества. Совершенно ясно, что господствующие классы во имя своих мельчайших интересов легко перечеркнут самые гигантские по масштабу и прецизионные по детальности попытки минимизировать жертвы общественных преобразований. Во всяком случае это вывод, который сделал один из поляков, занимавший весьма ответственные должности в аппарате насильственного подавления российских контрреволюционных сил. Речь также не шла о том, что до 1930-х годов насилие по необходимости воспринималось передовой частью общества как постоянное именно со стороны необходимости. Стоит отметить, что неслучайно лишь наладка относительно развитой промышленности положила конец этому воззрению. В 1950-х годах, когда стремительно приближался пик советской технической культурной и теоретической жизни, многим в Польше (думаю, в СССР тоже) было очевидно, что задушить возможность контрреволюции можно с опорой на экономические средства разрушения её условий, добавляя к ним насилие только там, где промышленность не может воздействовать всей своей мощью против партикуляризации. Приезжавший несколько лет назад в Варшаву Сергей Мареев неслучайно в качестве важного вывода своих работ неоднократно повторял польским теоретикам, что основа всякого обобществления это обобществление труда. Обобществление собственности лишь голая предпосылка этого процесса. Обобществлённый труд - это, несомненно, промышленный труд, хотя (тоже несомненно) не всякий промышленный труд имеет широкий масштаб обобществления. Реально именно обобществлённый труд - это конец насилия, ибо сейчас никаким насилием невозможно перевести труд по созданию процессоров на мануфактурную основу. Это конечно не отменяет мануфактурного характера сборочных производств, куда поступают процессоры, но заставляет рассмотреть эту мануфактурность как фактор отсутствия должной общественной борьбы против обесчеловечивающих условий, находящихся далеко за пределами технологической необходимости.

Насилие, разумеется, не точно следует за процессом обобществления труда, но несомненно, вслед за прогрессом этого процесса насилие постепенно теряет основание. Величина насилия, судя по всему, определяется поочерёдно следующими доминирующими факторами: сопротивлением контрреволюции, творческими возможностями масс, реальной технологической организацией промышленности. Насилие, являющееся относительно постоянным и осознаваемое как такое, является, несомненно, процессом, расчищающим место для творчества. Оно является творчеством ближайших условий творчества. Именно в этом смысле своё критическое замечание я дополнил упоминанием российского взгляда после 1994 года. Вне зависимости от отношения к обобществлению, это взгляд, который не видел именно этой стороны насилия - реальной расчистки простора для творчества масс на собственной основе. Этого творчества масс Россия по сути всё меньше знала с 1965 года, пока вовсе не лишалась его остатков к 1994 году. Дело не в моральной оценке пролетарского насилия, которую навязывает режим 4 октября, дело в том, что не понимается его общественная, даже (гораздо уже) гносеологическая роль. Для того чтобы насилие сыграло роль акушерки, роль сократического диалога трудящихся классов с другими общественными группами, оно должно правильно пройти все три названных стадии, связанных со сменой опорной точки и доминирующего побуждающего фактора: сопротивление контрреволюции → творческие возможности масс → реальная технологическая организация промышленности. В России после 1994 года Великий Октябрь несомненно недопонимался в отрыве от реальной достигнутой организации промышленности (в этом было моё возражение). Именно поэтому он был абстрактно абсолютно желательным или абстрактно абсолютно нежелательным. Но почти никогда Великий Октябрь не пытались понимать предметно. И то, что такая попытка была предпринята - несомненно весьма обнадёживающий сигнал о состоянии российского теоретического мышления.

Труд

Мой исходный тезис, если читатель помнит, был примерно такой: «Праця - це засіб оздоровлення суспільства. Праця, яка оздоровлює - це промислова праця». Этот тезис был дан вне всякой связи с конкретными советскими фактами. Точнее, всей массы советских фактов в этом тезисе вроде бы не подразумевалось. Хотя, конечно, нужно понимать особенности польского взгляда, которые подсказывает переводчик. Ведь для поляков опыт Демократической Германии и Советского Союза ценен прежде всего как реализация куда менее рыночных способов промышленного регулирования. Именно поэтому так стойко в определённых кругах восприятие берутовской Польши едва ли не как сверх-ценности, ибо это был едва ли не единственный в польской истории период, когда поляки реально побеждали рынок, когда они реально упорядочивали хаос своих же общественных взаимодействий.

Можно потому предположить в любом польском авторе склонность простить что-то советской номенклатуре на том основании, что она всё же более удачно хозяйствовала, чем подобный польский общественный слой. Увы, это предположение будет совсем неверным. Вся история Народной Польши, включая берутовское время, была историей широкой довольно беспощадной борьбы польского пролетариата с тем аппаратом, который он из себя и из крестьянства выделял и имел над собой. Новочеркасские события 1962 года ярко отпечатались в советской исторической памяти, но ведь история Народной Польши состоит из десятков состоявшихся и несостоявшихся «новочеркассков». В связи с этим сложно не вспомнить с благодарностью замечательный попыткой широкого охвата проблемы труд Яцека Титтенбруна (несомненно одного из наиболее выдающихся польских социологов промышленности и аграрного труда) «Упадок реального социализма в Польше». Кроме того, это ведь не великороссами были Станислав Каня и Богуслав Стахура, которые пытались «укрепить основы новой экономики» насилием против рабочих. Так что скорее «по происхождению положено» мне занимать куда более критическую позицию по отношению к советскому обществу. Ведь фактов быстрого скатывания в капитализм там можно найти очень много. Целые районы Средней Азии после 1965 года медленно, но почти всегда необратимо превращались в Камышовый рай (это нарицательное название мне подсказал переводчик). В замечаниях к моей критике приведены другие примеры, где не имеющий необходимости устаревший технологический процесс именно в промышленности калечит работников. Например, шинный завод, где молодые работницы за несколько лет заболевают раком и улучшают тем самым показатели по затратам на жилищное строительство. Обратим внимание, речь шла о 1970-х годах и об учётных промышленных рублях. Конечно речь идёт о прямо бесчеловечных отношениях к людям как к придатку устаревшего технологического процесса. Но если это зверство результат экономии учётных промышленных рублей, то к чему может приводить экономия современных, вполне себе полнооборотных и совсем не учётных рублей?

Словом, проблема эта тоже не новая. Утверждение о том, что все гадости ненародной Польши это гадости Народной Польши, не встречающие теперь никакого сопротивления превратилось в банальность. Его знают и поддерживают почти все польские школьники (даже вовсе не сочувствующие коммунизму) и почти все бабки-католички с мессы в любом сельском костёле. Но это не означает, что в советском опыте нет ничего действительно поучительного.

Например, советский дефляционный механизм 1940-х-1950-х годов представляет из себя уникальное в мировой экономике явление. Столь широкомасштабной централизованной политики по увеличению покупательной способности денег и по выведению некоторых изделий из денежного оборота не проводилось нигде и никогда больше. Это подлинная кладовая опыта экономической политики, ибо во всяком ином случае рост производительности труда закладывался в прибыль и увеличивал цены (и валовый оборот), здесь же он распространялся вширь и вглубь общества, вызывая нарастающую экономию издержек, снижая роль денежного механизма в пользу прямого распределения и увеличивая потребительное содержание заработной платы, выраженное как в затратах труда, так и в сэкономленном времени. Фактически дефляция в СССР была начальной фазой первой формы распределения свободного времени.

Общественное возрождение Народной Кореи после Отечественной войны происходит оттуда же - из развития теории электрификации как замещения энергетическим потоком денежно-топливных потоков. А ведь об этой теории, разработанной Кржижановским, вряд ли сейчас знают в России, да и в Польше она известна только благодаря некоторым особенно наглым «пленникам архивов». Электрификация, проводимая против рыночной хаотизации, совсем не тождественна своими общественными последствиями электрификации, выходящей из этой хаотизации так, как Афина выходит из головы Зевса. Кроме того, стоит вспомнить Макаренко, практически доказавшего, что определённый по своим общественным (а не только технологическим) свойствам промышленный труд является не просто оздоравливающей общество силой, а силой, единственно образующей общество из тетчеровской «совокупности домохозяйств». Успехи теории Кржижановского, практики Маркаренко и дефляционной денежной политики в СССР настолько же реальны как раковые опухли в телах формовщиц шин. Несомненно, нравственную обстановку СССР нужно реконструировать, не забывая ни одного из этих фактов, не упуская также их постоянное взаимное превращение. Но под силу ли эта задача сейчас кому-нибудь в России, чтобы не уйти в обычную серию политических штампов?

Вот, например, среди возражений по поводу нетоварных механизмов в СССР приведены ссылки на «Капитал» (гл. 12, п. 4 «Поділ праці в мануфактурі та поділ праці в суспільстві»[1]) с весьма основательным разбором зарождения современной промышленности. Однако нетоварные связи современной (даже капиталистической) и советской промышленности принципиально разнородны по масштабу, про ширине действия, они совсем не прямо соотносятся с нетоварными связями в мануфактуре. Кроме того, советская экономическая политика периода усиления нетоварной регуляции принципиально отлична от капиталистической тем, что контур прибыльности всё сильнее замыкался внутри единого хозяйственного организма, что породило разделение промышленно-учётных и оборотных денег. Дальнейший прогресс советской промышленности с необходимостью приводил к разделению оборотного денежного контура на легальный зарплатный и стихийный (Глушков, 1964). Это разделение денежной системы, несомненно, является существенным элементом отражения роста нетоварных связей в советской промышленности. Характерно, что реформа Косыгина-Либермана была косвенно, но уверенно направлена против этого разделения. Прибыльность образца 1964 года прямо создавала дисбаланс в промышленном контуре и мотивы для усиления потока в сторону оборотных денег, что приводило к теневым капиталам или необеспеченному ростом производительности труда росту заработной платы.

Именно понимая специфику этих механизмов в СССР и кропотливо сравнивая их с польскими способами хозяйствования (куда более привычными современному российскому сознанию), мы и сейчас считаем обоснованным выдвигать следующее положение: «... справжня база Жовтня - нові господарські механізми, у першу чергу, механізми нетоварних зв'язків у промисловості».

Разумеется, «нетоварні зв'язки нічого не дають робітнику, якщо не вирішена проблема інвалідизації». Сложно не согласиться с этим возражением. Однако это именно политическая проблема, и именно для её решения существует то самое насилие. Нет в мире силы, способной экономически противостоять реализующейся способности налаживать нетоварные связи в промышленности, подкреплённой надлежащим насилием.

Аппарат

С точки зрения математической теории любая база данных как ядро автоматизированной технологической или общественной системы может быть сведена к машине Тьюринга. Машина Тьюринга, в свою очередь, это всего лишь машина, то есть запущенный человеком природный по происхождению но общественный по реализации процесс, продлевающий своим телом человеческую волю, стремление к достижению цели.

Разумеется, машина не тождественна с теми отношениями, которые создаются вокруг её создания и функционирования. Всё же промышленность - это капиталистический продукт. Одновременно, капиталистическое применение машин вовсе не является единственным возможным их применением.

Разумеется, полное уничтожение среднего чиновничьего слоя и резкое сокращение низового чиновничества не может не поставить вопрос о технократической угрозе. Если сейчас структура аппарата примерено пирамидальна, то внедрение баз данных неизбежно сделает её почти прямоугольной, состоящей из примерно одинаково многочисленного или малочисленного нижнего и верхнего звеньев. Суслов в таком обществе уже не заведётся, зато для шаффов будет раздолье. Известное возражение Маркузе об этом же: «Ця раціональність є форма прихованого політичного панування; технічний розум сам є ідеологією». Однако технический разум, поставленный вместе с тем самым насилием, вместе с демократизацией под угрозой штыка и гильотины выглядит немного по-иному. Доминик Ярошкевич нашёл недавно обширнейшие политэкономичекие высказывания Глушкова почти на затронутую тему в книге «Макроэкономические модели и принципы построения ОГАС». В любом случае, сусловщина уже принципиально устранима хорошо известными чисто техническими мерами. С шаффовщиной, судя по всему, только предстоит сражаться, зато и арсенал для этого Марек Ян Семек сумел подготовить нам весьма мощный. Однако, вернёмся к той самой конкретике, которой так не хватает.

Не позднее, чем в 1528 году австрийский сторонник линии Мюнцера Михель Гайсмайер предложил организовать после революции бюрократический учёт взамен хаоса и произвола, где точны только нормы налогов и те не всегда. Писари должны были обеспечить принципиальную возможность общественных больниц и школ. Шагом вперёд, двумя назад, но исторический процесс реализовал мечту Гайсмайера даже в некоторых капиталистических странах. Реальна ли была угроза «технократии» - захвата власти писарями? Почему-то мне кажется, что реальную власть всегда имели собственники земли, а позднее и промышленных средств, тогда как писари в худшем случае несколько деформировали в свою пользу распределение. В тех же самых драмах Островского, о которых писал Добролюбов в цикле исследований о господстве и подчинении (Тёмное царство и далее), можно посмотреть на собственника-самодура и его приказчика-«технократа». Вообще же технократия в силу роли в распределении, а не в производстве не может быть самостоятельной общественной силой, как не может выжить в нашу промышленную эпоху общество, состоящее из одних торговцев. Промышленно-производственная технократия потому наиболее самостоятельная часть этой общественной группы. Однако реальный уровень обращения с современными базами данных таков, что он вполне доступен любому выпускнику средней школы и главная проблема не в том, как делать, а в том, что делать. Не в том как писать, а в том, для чего и что писать - выразили бы эту мысль белорусы 1930-х годов.

Размыкание финансового механизма чисто политическим способом на несколько контуров автоматически ослабит на несколько порядков собственно технократический интерес капиталистического типа, ибо принципиально изменится круг проблем, решаемых техническим способом. Кроме того именно в сфере образования массовый переход к политехнизму весьма быстро может ликвидировать любые технократические угрозы: «только образованный человек может быть свободным» - писал латиноамериканский Чернышевский - Хосе Хулиан Марти Перес. Исчезнет ли в подобном случае публика из политики? Должно быть исчезнет вместе с самой политикой. Несомненно, что уже в капиталистических условиях легко представить себе коллективную работу с базой данных, нацеленную на полноту и достоверность. Форма коллективности вокруг упомянутой БД OSM уже сейчас имеет в своём составе заметное проявление этих тенденций. Какая возможна технократическая манипуляция, если только всё общество знает всю совокупность конечных применений данной базы данных, если единственный явный и коллективный интерес связан с полнотой и достоверностью данных, если на полноту и достоверность направлено всё внимание всех активных и пассивных участников работы с этой базой данных? Очевидно, что сознание любого технократа (любого обособленного интереса) обречено навсегда отставать от коллективного сознания всего сообщества участников работы с базой данных. Должно быть понятно, что коллективное сознание легко со временем вскроет любую попытку манипуляции не по причине репрессивно-ревизионной направленности, а по причине спонтанности своего внимания, выявляющего манипуляции куда основательнее, чем любая репрессивная ревизионность. Это вовсе не какая-то особая логика современных технических средств, она известна очень давно. Именно спонтанность общественного внимания и политическую возможность ему везде проникнуть специально выделял Сталин как важнейший фактор действенности работы рабоче-крестьянской инспекции.

Иными словами техника, будучи произведением человеческого труда, перестаёт быть ему чуждой вместе с углублением процесса обобществления этого самого труда. Чем более труд обобществлён, тем менее он способен производить противостоящую себе технику, тем более он создаёт технику для обобществления и «технику» обобществления одновременно как два своих модуса[2] подобно тому как одновременно создаются материальный и идейный результаты каждого общественного процесса.

Разумеется, сказанное вовсе не устраняет проблемы аппарата, ведь как-то совсем не коммунистическим способом управлять хозяйственной жизнью нужно в условиях расширения демократии, постоянного насилия против препятствий творчеству масс, только начинающего расти образовательного уровня и пр. Но хочется считать, что принципиальную необходимость полного переосмысления проблемы «аппарат и исторический субъект» весь приведённый комплекс замечаний до читателя донёс. Ведь эта проблема действительно качественно изменилась. Фактическая сторона проблемы, изложенная в «Государстве и революции» Лениным и даже в «Браздах управления» Моевым и Глушковым, безнадёжно устарела. Тем не менее, с методологической стороны невозможно сомневаться в том, что подходы Ленина и Глушкова будут абсолютно результативны в современных условиях. Но чтобы перевести их на уровень конкретной политической программы, необходимо не только хорошее знание фактов, но и хороший теоретический фундамент. Например, такой, который дан нам во во введении к работе «Диалектика революции или имманентность против трансцендентности».

В Польше многим известен такой псевдолозунг Марека Яна Семека как «гегелевская критика опыта коммунизма». Реально речь идёт об умном - диалектическом в теории и сократическом в политике - взгляде на наш общий: немецкий, польский, российский, венгерский, югославский, украинский, латвийский и пр. политический опыт создания того общества, где, по словам Милана Соботки, каждый будет себя везде ощущать как у себя дома. Замечательнейший образец этой самой «гегелевской критики коммунизма» содержится в замечаниях на мою критику:

"Якщо дивитися на історію як Гегель, то можна казати: те, що у нас був Жовтень, - це те єдине, що робить нас існуючими[3] для історії; а якщо ми ще існуємо (а, може, вже не існуємо), то лише тому, що відчуваємо біль від того, що не сталося. Й якщо ми ще можемо бути корисними для історії, то лише розумінням того, чому воно не сталося. А тоді ідеалізування минулого неприпустимо".

Этим небывало точным, искренним и самокритичным заявлением представительницы российского теоретического мышления и хочется завершить статью, ибо поставленная проблема настолько же актуальна и для Польши, о чём свидетельствует Воззвание-приглашение к полемике от имени польского комитета 100-летия Великого Октября, которое могут адресовать к себе и восточные товарищи. Хочется верить, что подобные разобранной статье российские материалы с высоким теоретическим уровнем скоро начнут появляться в польской политической публицистике. Мы понимаем, сколь велика языковая самоизоляция великороссов, в которую они себя загнали, но именно поэтому в Польше не будет выставлено никаких возражений, если эти материалы появятся, для начала, на украинском языке.

[1]      В российском издании (очевидно наиболее популярном) читатель может посмотреть с. 367-368 первого тома (ссылка процитирована из контекста возражений) - Авт.

[2]      В оригинале стоит польское orzeczniki - славянское слово, не имеющее российского перевода, означающее предикат-осуществление.

[3]      Полонизм - Zagorski.

 

теория